Главная - Zabriski Rider - Статьи из № 16 - Это просто такие штаны (часть 3)

Это просто такие штаны (часть 3)

Это просто такие штаны (часть 3)

Первым, как и положено, трещину дало самое слабое звено — то есть старшее поколение. Мой дед, гордившийся принадлежностью к высокородной касте интеллигенции, ergo, добровольно бравший на себя бремя следования альтруистической парадигме (интеллигенция — единственный класс, защищающий интересы других классов, — такова одна из актуальных дефиниций), поймал меня на пути к сортиру — я несла в руках наполненный детский горшок.

— Кто эти люди?! — сдавленным голосом, словно человек, находящийся у последних пределов разума, зашипел он. — Почему они здесь живут? Я требую, чтобы они убирались туда, где их дом! У них вообще есть дом? Чем они занимаются? Почему они не ходят на работу? Если они сейчас же не уйдут, я вызову милицию!..

Он был в такой ярости, что объясняться с ним было равно бессмысленно и бесполезно. Конечно, я встретила инвективы во всеоружии, и от моих ответных децибелл посыпалась штукатурка. Но остановить его я, естественно, не могла. Разве можно остановить подлость? Если человек вознамерился обратиться к помощи ментов, чтобы выгнать из дома друзей собственной внучки, единственное, что можно сделать, — это навсегда вычеркнуть его из списка претендентов на кровное родство. Что я мысленно и сделала. Не будь у меня столь маленького ребенка, я сама покинула бы эти прогнившие стены в тот же вечер.

Отголоски нашего ора достигли Гошиных ушей и задели край его затуманенного рассудка (Марины на тот момент почему-то не было). Он высунулся было с попыткой каких-то мирных инициатив, но вызвал еще более мощный всплеск бешенства. Угроза ментов артикулировалась чрезвычайно убедительно, а ему, как матерому торчку, встречаться с ними было никак не с руки. Уходить ему не хотелось. К тому же он, что было видно невооруженным глазом, был на отходняке и его уже изрядно трясло. С трудом, но мне удалось убедить моего супостата, что осаду с крепости придется снять. Хотя я видела, что он вообще-то плохо меня понимает.

— Ну, есть у тебя же хоть какая-то заначка, ну, сожри ты что-нибудь, горе, тебя же сейчас свинтят! — причитала я, уже предчувствуя скорое освобождение из плена.

Гоша порылся в закромах и нашел немного вещества, позволившего сконцентрировать внимание на задаче спасения собственной шкуры. Он собрал вещи и совсем было отчалил, но тут его воспаленный мозг ожгла внезапная мысль:

— Ну а потом можно вернуться?

Вот уж фиг!

— Да я сама здесь ни за что не останусь, вали уже наконец! — с плохо скрытым облегчением я вытолкала его на лестничную клетку.

— Погоди! — вскрикнул он, когда я уже почти захлопнула дверь, и сквозь щель ко мне потянулась рука — ну точно как в фильме ужасов!

Нетушки, Гоша! Умерла, так умерла...

ОТСТУПЛЕНИЕ О ФРИЛАВЕ

Среди профанов бытует стойкое заблуждение, что контркультурный народец значительную часть досуга посвящает беспорядочному сексу. Одно из главных обвинений моей матушки: “вы спите вповалку на грязных матрасах” (в данном случае спать — синоним трахаться. Восстанавливается по контексту).

Это совершенно не соответствует действительности. Вообще, следует заметить, что понятия свободная любовь и free love отнюдь не синонимы. Первая предполагает свободное проявление реально существующих чувств, вторая — самоотверженное служение идее, вроде храмовой проституции. Среди волосатых попадались, конечно, ревностные адепты последней. “Это твои братья, значит, ты должна их любить”, — всамделишный приказ, отданный одним питерским фриком своей герле, когда они приняли на найт московский пипл (свидетельство очевидца). И в основном, кстати, идее служили как раз клюшки (пусть никто не уйдет обиженный).

Но в целом тусовка была на удивление целомудренна. Когда мне пришлось узнать нравы, царящие в среде цивилов, я была потрясена животными отношениями между полами. Нигде и никогда я не чувствовала себя в большей безопасности в смысле сексуальной агрессии, чем ночуя вповалку на грязных матрасах в окружении братьев.

И еще. Волосатые действительно очень легко и естественно, хоть бы и в первый день знакомства, объединялись в пары, но при этом и расставались довольно свободно. Конечно, волосатый, которого оставила герла, страдает не меньше любого другого пипла, но, как правило, не таит зла на соперника. По большей части они вообще остаются друзьями — братство важнее семьи, точнее, братство и есть настоящая семья, а ее локальный вариант — только частность.

В то же время иногда попадаются и совсем шизанутые типажи: я знавала одну молоденькую хипповку, которая страшно гордилась сохраненной девственностью и всячески старалась манифестировать этот свой непонятно чем ценный признак.

ВИЛЛА ПАЦИФИК

Никакого малодушия, друг! Отец наш не хуже нас знает наши нужды и всегда с готовностью поможет, если только мы удосужимся дать Ему хотя малейший шанс.

В преддверии лета вдруг позвонила Фаготова маменька и стала уговаривать пожить с ребенком на даче. В прошлом году я сказала священное “нет!”, потому что перспектива плотно общаться с этим семейством казалась мне непосильной пыткой. Упрямство, как показывает опыт, часто вознаграждается. На этот раз, заслышав знакомые интонации, экс-свекровь пережила неожиданный инсайт и совершила акт неслыханного альтруизма:

— Если не хочешь с нами, поезжай одна, — вдруг предложила она. — Я буду приезжать раз в неделю...

— Одна я не поеду, — молниеносно среагировала я. — Что мне там одной делать?

— А с кем? — вопросила она настороженно.

— С подругой, например... — И тут же грамотно перешла в контратаку: — А что?..

Чтобы сохранить лицо, Мадам не оставалось ничего другого, как согласиться на подругу — к тому же она красиво жертвовала собой во имя интересов ребенка.

Я объявила заведующей яслями, где, точно Золушка, исполняла самую черную работу, что увольняюсь. Это привело косоглазую татарку в ярость.

— А кто у меня будет работать? — бушевала она. — Не подпишу тебе заявление, да и все!

Нравы в этой лавочке были странные. У меня, например, не так давно отняли половину зарплаты — просто не выдали на руки: расписывалась же я до непосредственного получения денег! — на том нелепом основании, что наш завхоз потеряла 600 рублей, поэтому остальные сотрудники должны компенсировать ей утраченное. Елки! Да мне пришлось продать обручальное кольцо — чудо, что оно у меня было! — чтобы купить коляску (перента не только не давали бабок, но и еще и непрерывно канифолили мозги, что я сижу у них на шее, а о Фаготе, как о подателе хлеба, и говорить смешно — а то пошла бы я в этот гадюшник!). Такой суммы я отродясь не держала в руках и даже плохо представляла, как она выглядит, а эти скоты вырвали у меня из рук мои жалкие 35 рублей и продолжали считать себя солью земли!

Но я уже была по горло сыта их дерьмом, поэтому холодно напомнила о действующем трудовом законодательстве, и ровно через две недели, получив при расчете рублей 70 на все лето, бодро катила в распрекрасное Кучино, которое, несмотря на всю лажу с Фаготом, было полно милых сердцу реминисценций.

В наперсницы судьба даровала мне герлу, которую я обрела еще в Универе. К моменту нашей встречи она была уже практически готовым экземпляром, и наше знакомство послужило последним толчком, чтобы она резво понеслась по наклонной плоскости в направлении, указанном другими придурками. Мадонна (тогда еще Мадонной не бывшая, имя она получила потом, когда стала в немеряных количествах производить на свет младенцев), глядя на мои эскапады, тоже забила на Универ и пошла работать в детский сад — просто из любви к искусству. Она подписалась разделить мое кучинское изгнание, привезла своего ньюфа, и мы принялись жить-поживать и добра наживать.

Сверх всяких ожиданий добро нажилось чрезвычайно быстро: всего пару дней спустя как снег на голову явилась делегация, прибывшая проведать меня и заодно разведать места возможной разбивки шатров. Мы доложили обстановку, и тусовка сочла условия приемлемыми.

Дальше дело пошло так: помимо нас с Мадонной (плюс ребенок и собака) постоянных жителей было всего трое — Пудель, Серая и еще один чрезвычайно серьезный юноша, изнурявший организм непомерным чтением книг и трепетный до того, что старался незаметно уступить любому свой стул, а барышням смотрел только в глаза. До Кучина я видела его всего дважды — в первый раз он поразил мое внимание тем, что весь вечер просидел в одиночестве среди бурлящей вокруг него тусовки, с каменным лицом и не проронив решительно ни одного слова (как выяснилось позднее, он переживал открытие, что возлюбленная предпочла другого), а во второй — когда у меня в гостях метнулся к проигрывателю, пытаясь спасти принесенную пластинку — любознательный Кролик решил внести собственную лепту в механизм звукоизвлечения, оставив на драгоценном диске неустранимый дефект. Мы видели ситуацию совершенно разными глазами — я недопонимала значимости потери, он — неизбежности материального вреда от мелких детей. И все-таки я отметила его усилия сделать вид, что происшествие его нисколько не задело. Это подтверждало мое мнение о волосатых, что они — лучшие люди.

Остальные насельники, числом порой весьма изрядным, так что не всякий раз хватало одеял и прочих спальных мест, прибывали и убывали, когда вздумается.

В организации быта оставался легкий налет шизы — к визиту Мадам нужно было не только очистить пространство от незабронированных постояльцев, но еще и уничтожить следы пребывания недисциплинированной орды, склонной к сибаритству и мало озабоченной принципами чистоты и гигиены. Получалась какая-то пародия на санаторий: к вечеру понедельника заселялась очередная смена, “хозяева” занимали насиженные места, а “гости” довольствовались, чем придется. Так продолжалось до утра пятницы, когда стая лихорадочно снималась с ветки, а мы с Мадонной принимались наводить марафет. К вечеру с инспекционной проверкой прибывала Мадам, сохранявшая максимально хорошую мину при отвратительной игре — соседи, с которыми она несомненно вступала в контакты, просто не могли не раскрыть ей глаза на то, что творилось в ее отсутствие. Тем не менее, эта достойная дама стоически вынесла весь рухнувший на нее ужас, ни разу даже не намекнув на понимание происходящего.

Следуя примеру четвероногих братьев, гораздых метить территорию, Пудель на скорую руку соорудил из травы и березовых прутиков пацифик — и повесил на дерево. Флаг был поднят. Топоним был неизбежен и очевиден — произошло чудо преображения, и из заскорузлой плоти среднестатистической дачи вырвался на свободу дух блистательной Виллы Пацифик.

Что с того, что земной век ее был недолог? It’s soul is marching on. И хотя некоторые из ее обитателей уже не числятся в списках живущих, а кое-кто из числящихся изо всех сил постарался забыть все, чему там научился, где-то в предместьях Небесного Града с тех самых пор ожидает нас незабвенная Вилла Пацифик, и я уже почти отчетливо могу различить ее очертания... Во всяком случае, доподлинно известно, что в эйдосах наших ксив, тем где ставят штамп о прописке, указано именно это место.

ФЛОРА И ФАУНА

Гости у нас были самые разные — в смысле личных интересов и пристрастий. Являлась Ленка-Экстрасенка, которая крутила над моей болящей головой терапевтические пассы, причем сидящие поблизости уверяли, что уловили даже касательное действие энергетических полей, я же осталась бесчувственной как бревно.

Куда более эффективным оказался привезенный ей пластилин. Трава была в самом деле улетная. Мы лежали на ковре, погружаясь в просторы вселенной, и в то же время были рядом и безусловно одним целым — настолько хорошо мы понимали друг друга. Стоило закрыть глаза, как тебя обволакивал сверкающий дождь умиротворяющей радости, и эта радость была наполнена смыслом, вернее, тысячей смыслов, которые между тем невозможно было понять до конца, но только прочувствовать...

В наследство от Фагота мне достался полуживой бобинный маг, который временами впадал в кому и прекращал подачу звука. Умельцы пробовали разворошить его внутренности, чтобы заставить работать без перебоев, но рациональных объяснений девиантному поведению не нашли. Починить его так и не удалось. Зато удалось найти способ пробуждать старика от внезапных приступов летаргии — достаточно было сильно топнуть, даже на изрядном расстоянии, и умолкнувший было Моррисон снова запевал:

Oh, show me the way to the next whisky bar...

А Джанис — где-то уже за всеми мыслимыми пределами — опять рвала легкие призывом:

...If you only need me —

you cry, cry, baby...

Эффектной сплоченной группой мы ходили купаться на озеро — народ опасливо косился и суетливо подбирал вольготно разбросанные полотенца. В день, когда нас собралось особенно много и мы целой толпой полезли в воду, притормозивший на берегу Пудель громко — на весь пляж — провозгласил:

— Крещение в реке Иордан!

Как ни смешно, в этом тоже была правда — мы действительно будто крестились в какую-то новую веру. Мы готовы были служить ей — и если потребуется, — даже идти на костер.

Однажды, когда погода испортилась, мне пришла в голову счастливая мысль истопить печку. Дело было за малым — изыскать дрова. Прочесав участок, мы обнаружили толстенный фрагмент березового ствола, который явно следовало многократно фрагментировать дальше, если кто-либо собирался превратить его в топливный материал. Признаться, результаты деятельности беспомощных чуваков, терзавших тупой двуручной пилой упрямое полено, оказались удручающе ничтожными.

Оглядываясь назад, трудно понять, как мы, воспитанные неприспособленными к жизни белоручками, не обладавшие самыми примитивными навыками, решались сломя голову бросаться в самые рискованные эскапады, требующие умения выживать в далеких от цивилизации условиях. Самое смешное, что прямо на глазах из оранжерейного цветочка, становившегося в тупик перед задачей сварить макароны, вылуплялся стреляный воробей, который мог решительно все — сшить новые штаны из двух старых, проехать от Балтийского моря до Тихого океана с двумя копейками в кармане, из палок, полиэтилена и пары одеял создать укрывающее от непогоды жилище, собрать на доступном пространстве все, пригодное в пищу, из набора несочетаемых ингредиентов сварганить приемлемую еду и накормить ею столько голодных, сколько на запах подтянется к костру...

Да что дрова! Сейчас, вот в эту самую минуту, я сижу в доме, который построил тот самый Джек, когда-то спасовавший перед бревном... Ух, сколько всего мы теперь умеем! Я уж не говорю о безымянных химиках, вынесших на своих плечах Русскую Психоделическую Революцию, обо всех Великих Путешественниках, проложивших пути к границам непознанного...

...Пока же на нашей Вилле Пацифик все только начиналось. Все, или почти все, было в первый раз. Это придавало бытию щекочущий привкус эксперимента. В один прекрасный день в нашу обитель прибыл Ник. К вечеру у меня снова разболелась голова, вечное проклятие после детского сотрясения мозга, — да так, что, сожрав все годные в дело колеса, я способна была только скрючившись лежать в темноте да стонать на весь дом.

— Голова болит? — участливо поинтересовался новоприбывший. — Надо что-то делать.

Я объяснила, что испробовала все доступные средства. Ник оценил мои действия скептически, пошушукался со своей герлой и стал сбивать компанию на дербан.

— Зачем это? — удивилась я.

— У тебя же голова болит.

— Когда так болит, ничего не поможет, — уж я-то знала, о чем говорю. Но, в отличие от меня, знал и Ник:

— Это — поможет.

Зеленоватого цвета жидкость с запахом молодой кукурузы на вкус оказалась отвратительной. Но отклонить эликсир, добытый такими трудами, казалось мне невежливым. Тем более, что большая часть насельников выразила готовность разделить муки перорального употребления кукнара. Эй, Ник, давно отбывший в края, где на бескрайних полях вечно стоит пора сбора урожая, ты, разумеется, хотел, как лучше — и спасибо тебе за твой почти бескорыстный порыв... Голова, кстати, конечно же, прошла.

Лиха беда начало. С той ночи походы по соседским огородам приобрели характер опасной регулярности. Ник домовито и обстоятельно запасал бинты. Впрочем, продукт водился в изобилии, и потому щедро предлагался любому, кто выражал желание или хотя бы согласие пустить по вене черную дрянь. Охапки поступали в таких количествах, будто колхоз-передовик возил снопы на молотьбу. На следующее лето весь участок покрылся сорным мачьем, категорически до того на этой земле не произраставшим, — надо полагать, это сильно удивило хозяйку.

Я воспользовалась услугами адской кухни только раз — бестрепетной рукой Ник вмазал меня и Мадонну, и я навсегда разочаровалась в опиатах, для нее же это оказалось первым шагом на тернистом пути самурая, и я потом много лет корила себя за роль, которую сыграла в ее судьбе. Но потом все кончилось хорошо. Впрочем, это уже другая история.

Наконец наш гуру отбыл в южные края, обещавшие еще более богатые сборы. Но дело его не умерло. Часть тусовки не удовлетворилась приобретенным опытом и самостоятельно двинулась дальше. Однажды, когда под рукой никого из профессионалов не оказалось, Серая доверчиво поинтересовалась, смогу ли я попасть в вену. Вообще-то я худо-бедно умела делать инъекции (научилась, чтобы избежать докучного общения с врачами). Но одно дело — себе, а тут совершенно чужой веняк, и руки дрожат от страха... Короче, я-таки вдула ей почти весь баян под кожу, и она, бедная, долго потом ходила с распухшей рукой, а меня мучила совесть.

ЛЕТО ЛЮБВИ

Что будет, если под одной крышей собрать лиц разного пола, исполненных априорной симпатии друг к другу, объединенных кучей общих интересов, не слишком обремененных бытовыми заботами и совершенно свободных от каких бы то ни было обязательств перед кем бы то ни было? Это и произошло. Пипл словно очнулся от спячки и лихорадочно расправлял перья и хвосты — you’d better find somebody to love...

Все вокруг строились парами. Экстрасенку, до того невестившуюся с Миндаугасом-вегетарианцем, теперь привозил ладивший с ней отношения Федор. Приква и Вася приезжали устойчивым союзом. Пудель с Серой неспешно, но неуклонно дрейфовали в направлении друг друга. Последнее обстоятельство порой вносило в наш быт несвойственный ему драматизм — когда в наши палестины являлся прочно и бесполезно влюбленный Дубер.

Дубер был мономаном. Точнее, дихотоманом. Несмотря на могучий рост, в нем умещалось всего две страсти, в курсе которых он считал нужным постоянно держать окружающее человечество. Первая страсть была “Битлз”, вторая — Серая.

Битлам-то что. Конечно, они не могли ответить ему взаимностью, зато исправно играли, что ни попросит, — с него и довольно. Другое дело Серая, которую он преследовал с почти Гошиной навязчивостью (примечательно, что у него тоже была “четверка”). Серая была (и остается) чрезвычайно эффектной барышней с густейшим черным хаером, легко травившая телеги и вообще приятный в совместном быту человек. У нее была масса странностей, например, она панически боялась ночных бабочек, не умела плавать и кататься на велосипеде. Зато могла испечь пирог, чего от любого из нас ожидать было никак невозможно.

С Пуделем они миловались невероятно трогательно. Это была такая парочка — глаз не оторвешь. Однажды утром, когда все еще предположительно дрыхли, меня зачем-то понесло на второй этаж, где они облюбовали себе спальню. Из-за двери неслись крики: “Нет! Нет! Только не это!” — причем голос был именно Пуделя. “Господи, что у них там происходит?” — обеспокоилась я и осторожно постучала:

— Эй, чуваки, у вас все в порядке?

— Заходи, заходи! — радушно пригласил тот же голос.

Я с опаской заглянула внутрь.

Чета мирно валялась в постели.

— Ты послушай, что она гонит! — радостно закричал Пудель. — Уверяет, что бывают во-от такие ежи! — и щедро развел руками.

— И не такие, не такие, я показала вот так! — взметнулась Серая. Я поспешила покинуть опочивальню.

Дубера эта идиллия, естественно, бесила. Меж тем маковый марафон шел своим ходом, и в одну прекрасную ночь, слегка потеряв ориентацию в пространстве, Серая ломанулась сквозь застекленную дверь, вышибив стекло и изрядно поранив руку. Первым на месте происшествия оказался Дубер. Не долго думая, он схватил пузырек йода, вылил в рану и плотно замотал бинтом. Следы ожога можно заметить и сегодня. Этот поступок окончательно лишил его всяких надежд на симпатию.

На празднике жизни анахоретствовали всего трое — я, Мадонна, да тот пожиратель книг, который был столь юн (впрочем, как и Мадонна — они были моложе остальных на целых два года) и столь строг (в отличие от Мадонны), что тяготел к позе немого укора среди наших легкомысленных вывертов.

Казалось бы, чего этим двоим не обратить взоры друг на друга? Судьбе, однако, было угодно распорядиться иначе.

Мархишный пипл частенько отбывал в колледж — чего-то там отрабатывать. Мадонна продолжала через день ездить на работу. Так что дни до вечера я проводила в очень узком кругу, часто ограниченном и вовсе одним человеком. Чтобы не бросать меня в полной изоляции, возникло нечто вроде графика. Пудель с Серой, естественно, теперь все делали сообща, Мадонна Мадонной и оставалась, зато время, проведенное один на один с совершенно новым для меня человеком, как выяснилось, было чревато далеко идущими последствиями.

Передо мной был мальчик, горящий страстью к истине, которую тогда (как и много лет спустя) надеялся вычитать из книг. (Можно найти ее и там. Но ошибка считать книги единственным прибежищем истины.) Он был страшно интроверсивен, болезненно горд, вообще, было заметно, каких трудов ему стоит обычное общение с людьми, словно он провел много лет заточенным в какой-то таинственной крепости. Он был чрезвычайно идеалистичен (и максималистичен), чаще молчал, но если говорил, то говорил страстно и путано, будто герой Достоевского. Складывалось впечатление, будто он чем-то ранен, может быть, и не очень сильно (я недооценила ущерба), но — болезненно. Он был сверхтребователен к себе — и, как мне ошибочно казалось, достаточно снисходителен к слабостям других. К тому же он был ярый аскет и вегетарианец. Последнее, кстати, не было для меня положительной характеристикой. Я тяготела к разумному пофигизму.

Однажды, когда Мадонна отпустила меня в Москву для устройства каких-то неотложных дел, я пересеклась с тусовкой и, вместо того, чтобы сразу вернуться в Кучино, приняла участие в совместном походе в кино. По дороге нам попалась женщина, которая продавала садовые ромашки.

— Вот и узнаем, как они нас любят, — прикололась Приква, купила ромашки и раздала всем барышням по цветку.

— Да чего там проверять, так что ли не видно! — отозвался Вася и театрально приобнял Прикву.

Все здесь были парочками — кроме меня и юного анахорета. В этом параде любви мы составляли как бы вынужденную пару. Полетели белые лепестки. Девушки сосредоточенно считали: любит — не любит, любит — не любит... Все ромашки, как сговорившись, продемонстрировали одинаковый ответ — даже моя.

— Ромашки сорта “любит”, — подвела итоги Приква, и пипл принялся прикалываться дальше.

Но мне было грустно. Я-то знала, что приняла участие в эксперименте совершенно незаконно.

ПРИВЕТ, МОЙ ГЕРОЙ!

Итак, мы стали совершать регулярные прогулки дуэтом. Прогулка — дело серьезное, перипатетики не зря ноги ломали — неспешная беседа на ходу способствует отвлеченному обмену мнениями и прочим доверительным отношениям. Обмен у нас шел неравноценный: я несла легковесный вздор, разбавляемый изредка разными годными к делу цитатками, мой конфидент, напротив, был чрезвычайно серьезен, категоричен, проповедовал экзистенциализм, ругал совок (который мы даже тогда понимали шире — как метафизическое уродство, а не просто отдельную политическую систему). Вообще, о чем только мы ни говорили: о Боге, о хиппизме, о философии, о книжках... О воспитании детей, о собаках, о наших колледжах, о перенсах, о сургуче, о башмаках, о королях и капусте...

Я с готовностью сообщала факты своей биографии. Он же про себя отмалчивался. Такой вот человек.

Зато был исключительно корректен в быту. Любая просьба — пожалуйста. Чувствовалось, однако, что даже простейшие вещи для этого чудака — изрядная закавыка. Вот, мою посуду — в тазу, естественно. “Не подольешь ли, — спрашиваю, — горячей водички?” — руки, с которых каплет вода, продолжаю держать над тазом. Как не помочь? И прямо на руки. Спасибо, хоть чайник не совсем раскаленный. Больно, конечно, а что поделаешь? — приходится утешать и уверять, что совершенно не больно.

Конечно, я отдавала себя отчет, что играю с огнем. Между нами уже установилось опасное взаимопонимание, которое всегда чревато потугами на развитие ситуации. Что меня останавливало? Во-первых, я не люблю неравенства, а тут я старше, как бы опытней (в смысле — житейски), и вообще у меня бродили подозрения, что столь незащищенную жертву можно брать просто голыми руками. Во-вторых, я не терплю рулить в таком деле — невроз навязывает мне позицию робкой лани, стыдливо и трепетно отдающейся воле берущего на себя всю ответственность охотника. А тут робкой ланью можно было прохилять до скончания века, состариться и сдохнуть, прежде чем недотепа-охотник решится хотя бы протянуть руку. В-третьих, я не чувствовала мощного импульса — природа устроила меня так, что я работаю строго на противоходе, то есть не способна самостоятельно продуцировать любовное чувство, но лишь отвечать (или не отвечать) на оное, приходящее извне. Какие-то импульсы, вроде, поступали, но — странные, с помехами и шумами. Мой дешифратор становился в тупик.

Но это-то меня и интриговало. В чем дело? Чувак явно не бежит моего общества, но как бы и не стремится утвердиться в этой позиции поплотнее. Можно было, конечно, предположить, что он слишком романтичен. Но вообще я не очень-то была уверена, что интересую его именно в качестве герлы. Возможно, ему одиноко и просто не хватает собеседника?..

Однажды во время очередной прогулки, как всегда с коляской, я ударилась головой о торчащий сук. И отметила легкое прикосновение губ к своей макушке — среди прочих жестов соболезнования. Как понимать? Как знак братского сочувствия — или, наоборот, как попытку перейти братский барьер? Я, чемпион скорострельных реакций, не понимала этой топчущейся нерешительности.

Ненавижу такие ситуации! Мой девиз — головой в омут, а там посмотрим. Меня словно перенесло на несколько лет назад в эпоху школьных вечеринок и подросткового томления духа. Ох, как я была неосторожна... Для того чтобы эта ночь стала для тебя незабываемой тебе всего лишь нужно позвонить индивидуалкам Уфы с UfaSex.

К тому же доверчиво раскрывающая передо мной личность казалась интересной. Привыкнув к бесконечным телегам и приколам, я не без удивления обнаружила, что ненавистная мне серьезность не обязательно выражается в тех уродливых формах, которые я встречала у “взрослых” или вконец отмороженных ровесников. Оказывается, бывают люди, способные по собственному почину читать Гегеля (я знала только “тезис-антитезис-синтез”, который мы долбили по литведу) и одновременно надеющиеся изменить мир к лучшему простым увеличением общечеловеческой массы волос. Он был благороден, наивен, категоричен, и — о, Господи, — как же плохо он умел формулировать свои мысли! Это был максималист-идеалист в чистом, противопоказанном жизни виде, он был очевидно беззащитен перед миром, несмотря на все колючки, которыми так бесполезно против него вооружился, причиняя вред главным образом одному себе...

Создавая женщину, добрый Бог заботился прежде всего о мужчине, которого пустил первым, пробным образцом — естественно, с серьезными недоделками. Женщина же была предназначена поддерживать и защищать это несовершенное существо, иначе ему не выжить (подробно об этом см., например, “Пятый элемент”). Они думают, что мы их соблазняем. Вот дураки! Мы просто исполняем свой долг.

Как-то раз, когда гостей на нашей Вилле Пацифик собралось особенно много и посадочных мест решительно не хватало, бес попутал меня предложить себя в качестве довеска на кушетку к Пессимисту (это он и был, только еще совсем зеленый, не имевший даже кликухи).

— Во как ты подъезжаешь! — громогласно откомментировал мою инициативу Вася. — Правильно, не теряйся, давно пора!

— А что ж, мне тоже, поди, не в кайф, все одна да одна!.. — Это, разумеется, были простебки (спали мы вообще в одежде и даже, кажется, в свитерах — с дровами-то был напряг), но я, конечно, могла бы подыскать себе и другое местечко и не травмировать аскета и постника искусом телесной близости (строго в смысле положения в пространстве).

Мне показалось, что больше я травмировала себя. Он был строг, неподвижен и стоически вылежал ночь в одной позе, предоставив мне плечо как подушку. Наутро мне было стыдно. “Как ты себя ведешь! — мысленно корила я себя. — Оставь ребенка в покое, пусть себе читает, гонит о высоком, а там, глядишь, и найдет герлу, достойную его утонченной натуры.”

Не выяснив, есть ли Бог, мы тогда не садились обедать. Мне как-то вдруг приспичило креститься. Из песни слова не выкинешь — то, что Бог точно есть, окончательно и бесповоротно открылось мне после одного особенно забористого плана (что лишний раз доказывает, что Дух Божий веет, где хочет — и даже над такими погибшими созданиями. Христос просто раскрыл мне объятия — не метафорически, а буквально, зримо, — я пережила это во всей полноте ощущений. И — пусть христиане всего мира наплюют мне в глаза за неканоническую версию, — протянул мне огромное красное яблоко...). Добрая Мадонна, всегда приходившая на выручку, когда мне надо было куда-нибудь свалить (даже в Москве, когда я жила с перенсами, пасти Кролика приезжала она — мои родственники считали себя слишком ценным людским материалом, чтобы возиться с моим отродьем), согласилась остаться за няньку.

Пипл принял горячее участие в обсуждении задуманного предприятия. Выяснилось, что Пессимист тоже остался неохваченным и, несмотря на то, что его взаимоотношения с Богом были куда сложнее моих, готов составить мне компанию. Нас снарядили в путь и отправили к о. Владимиру, привечавшему хиппню и вообще всякий разношерстный люд, и потому имевшему приход за 101-м километром на станции “Партизанская”. Мне до сих пор приятно, что это немаловажное событие произошло в месте с таким андеграундным названием.

Долгие часы в электричке, дорога через поля — мы впервые оказались один на один (мне не надо было ежеминутно отвлекаться на Кролика), бедная деревенская церковь и сердечность, с которой нас там приняли, душевная экзальтация — все это слилось в наш общий, нерасчленимый опыт, от которого уже не получалось отмахнуться просто так. До этого самым близким человеком для меня была Мадонна. Теперь я вдруг почувствовала, что изоляцию пробивает с другой стороны.

Нужно было спешно что-то делать. И мы решили поехать стопом. Коммунарский опыт у нас уже был. Оставалось проверить его на дороге. В конце концов, нам обоим просто хотелось на трассу.

HIGHWAY

Пессимисту, видно, хотелось больше, чем мне: в конце июля он махнул ручкой и укатил в Прибалтику, пламенно заверив, что намерен испробовать стоп в одиночку, а потом уже, узнав что почем, наладит наш общий маршрут.

Мне эта идея совершенно не понравилась. (Мне и потом редко нравились идеи такого рода — оставить меня, а самому куда-нибудь ломануться. Опять-таки прямо сейчас я сижу и жду, сижу и жду, а он, между прочим, увез моего ребенка — не того, разумеется, не Кролика, того уже и самого ищи ветра в поле, другого, Кулька, — и шлет мне циничные эсэмэски: вот, мол, скоро-скоро, на машине или под машиной... Очень смешно. Конечно, мы сто раз могли сломать шею — и когда ездили стопом, и когда искали себе на голову других приключений, но стоило ему самому схватиться за руль — оказалось, то были цветочки... Да, и вот еще прикол: едем мы первый раз в Питер — в смысле — сами едем. “А что, — говорю, — стопщиков-то будешь брать?” А он мне: “С какой такой стати?” “Ты чего, — говорю, — офигел, тебя-то брали!” “Кто брал-то, — отвечает, — стопщики что ли? Этим я ничего не должен. Если и я и должен кому, то только драйверам и жлобам.” Такой вот человек. За все наши поездки, кстати, попался нам лишь один похожий на волосатого — и то издали. Оказалось — богомолец. Зато почему-то без конца подвозили ментов. Суровая штука — карма.)

За время его отсутствия я совершила два подвига — наконец-то развелась с Фаготом (а это было нелегко: поскольку мы не дрались и не материли друг друга прямо в зале суда, нам раз за разом советовали одуматься и “восстановить семью”), и убедила матушку взять ребенка на две недели. Когда я объявила ей о намерении использовать ее в качестве бабушки, у нее случился шок. Она стала наскакивать на меня и лихорадочно выдумывать какие-то экскурсии, в которые она якобы вписалась, лишь бы не пожертвовать своим драгоценным временем ради меня. Я вела наступление с упорством и наглостью смертника. И в первый раз в жизни она сдалась. Я наобещала ей с три короба — вернуться к такому-то числу, чтобы она успела отманьячить в своих экскурсиях, и снова вернулась на резко обезлюдевшую Виллу Пацифик, где оставалась одна верная Мадонна.

Мадонну я бессовестно динамила. Изначально мы договорились ехать с ней, а теперь я вострила лыжи в другую сторону, и она оставалась без пары. Надеюсь, она меня все-таки простила, надеюсь, поняла, что не я действовала своей волей, а просто со всей силы дала мне пинок под зад моя судьба. И от меня уже почти ничего не зависело.

Наконец Пессимист вернулся — и даже к сроку. Я не утерпела и съязвила: мол, не чаяла увидеть. И выслушала первую — еще неумелую, не обкатанную, прямо-таки ученическую (лишь впоследствии доведенную до виртуозного блеска) — версию отповеди не уехать было невозможно (по таким-то, таким-то и еще таким-то причинам). Впрочем, тусанулся он не без пользы — узнал, например, что неосмотрительно пускаться в дорогу без палатки и спальника — с одной холщовой сумочкой через плечо. Вдобавок его еще и кинули на все деньги, когда он найтал на смоленском вокзале, так что он остался совсем гол как сокол.

Можно было трогаться в путь. Вернувшись в Москву вечером накануне отъезда, я застала дома полную невменяйку. До матушки наконец-то дошло, что согласие на мой отъезд она дала не иначе как в состоянии тяжелого гипноза, и теперь она металась по квартире с яростью всех фурий, взятых в совокупности. Гнусно было бросать ребенка в таком дурдоме. Но я совершила и это неблаговидное деяние. Более того, опасаясь не дожить в нерасчлененном виде до утра, малодушно позвонила Пессимисту и напросилась ночевать — на что он повелся необыкновенно легко, сообразив, что так будет легче пораньше выйти на трассу.

Его мама глянула на меня с плохо скрытым испугом, но в пререкания не вступила. Я провела целомудренную ночь в его комнате, он, кажется, где-то на кухне. Мы были невинны, экзальтированны и горели желанием проводить в жизнь требующий самых высоких показателей эксперимент.

Мы рванули в белый свет как в копеечку по-прежнему без палатки (и даже без целлофана — что совсем неразумно). Я без рюкзака (нету) — только сумка через плечо. Не было котелка, никакой еды, даже бутылки с водой. Денег в самый обрез. Спальник и шерстяное одеяло. Два свитера. Купальник и плавки. Шерстяные носки. У меня — рубаха, несколько трусиков и футболка на смену. У него вообще одна несменяемая рубашка. Джины, которые на нас. Кеды на ногах. Стопник. Паспорта (даже без ксивников). Сигареты и спички. Анальгин (мой) и ампиокс (его). Расческа, зубные щетки, паста и мыло. Одно крошечное полотенчико на двоих. У него, кажется, был еще носовой платок (у меня его точно не было). Все!!!

— Без маза, — сказал Пессимист, увидев мой еще только приобретающий автоматизм жест. — У него сиденье только одно.

Я опустила руку. Но грузовик взял и остановился.

— Куда вам? — высунулся драйвер и удивился, что так далеко. — Ну, садитесь, если хотите, — предложил он с сомнением.

Мы катили по воронежской трассе, легкие как пушинки, оставляя за спиной прошлое и наматывая на колеса километры лежащего перед нами будущего. Не зная стопных законов, мы даже в грузовики залезали неправильно — герлу при возможности лучше оставлять с краю, меньше контактов с драйвером, хотя и сильнее трясет.

Цель дороги — сама дорога. Перемещение из одной точки пространства в другую — самый неважный, самый ничтожный из всех смыслов пути. Ты открыт любым возможностям, которые клубятся вокруг как космические вихри, ты сух и легок как лист — и прозрачен как вода. Мир угодливо меняет форму, подстраиваясь под твои состояния, и ты в свою очередь упруго подстраиваешься под него, неузнаваемо меняющегося на твоих глазах.

Ты голоден, но ты не хочешь есть, тебе нужен сон — но ты не хочешь спать, ты даже пьешь совсем понемногу, да и то редко, только куришь — если драйвер не возражает. И смотришь, смотришь, смотришь в лобовое стекло — на рассвете, когда из-за черной полосы горизонта выплывает еще холодное солнце; в полдень, когда от жары над дорогой начинают дрожать миражи, и сухой до треска асфальт издали кажется мокрым; в сумерки, когда проносящиеся мимо предметы все больше и больше теряют очертания, и каждый следующий дом кажется фантастичнее предыдущего, и каждое дерево — все менее деревом, и все более частью чего-то целого, нарасчленимого и неизвестного.

...Когда он объявил, что становится на ночевку, мы горячо поблагодарили за оказанное добро и осовело полезли вон.

— Эй, — недоуменно крикнул он вслед. — Где же вы будете ночевать? — Похоже, этот человек врубился, что несет какую-то ответственность за идиотов вроде нас, неспособных предвидеть последствия своих поступков.

— Да здесь где-нибудь, — Пессимист щедро обвел рукой сектор мира, приближающийся к углу в 180°.

Драйвер обеспокоился.

— Я бы пустил вас в машину, да как вы поместитесь?

После прогретой кабины на воздухе казалось довольно зябко. Дождь тоже не исключался. Мы принялись с горячностью заверять, что много места не займем — сами на лавочку, хвостик под лавочку... Мне, конечно, было легче — я провела на коленях у Пессимиста (который продолжал держаться линии раз и навсегда взятого на себя благородства, уверяя, что ничуть не устал) несколько сот километров, и теперь ему же приходилось подставлять плечо, принимая вес моего тела — ведь сиденье и вправду было только одно.

Это узкое пространство показалось мне чем-то вроде проверки на вшивость: способен ли человек — ради того, чтобы быть с другим человеком — провести несколько часов в неудобной позе, когда затекают все мышцы и невозможно пошевелиться, чтобы не сделать тому, кто рядом, еще неудобнее — и не обломаться и не напрячь этого другого, а, наоборот, радоваться, что этот другой — с тобой...

Все, что случается в первый раз — неизбежно несет налет сакральности. Это факт. Происходит нечто вроде дефлорации действительности, а дефлорация вещь страшно серьезная (утверждаю не как женщина — как чистый теоретик) — по крайней мере, с точки зрения мифологического видения мира. Наш первый стоп, шире — наш первый трип — сконцентрировал в себе столько событий, сколько не собрало ни одно последующее путешествие. Причем событий совершенно разной природы — с нами произошла целая куча приколов, которые мы потом лихо рассказывали френдам, но случились и такие вещи, которые было невозможно рассказать никому.

Первое море мы увидели в Новоросе — оно уныло трепыхалось в железных когтях портовых служб, словно усталая пожилая тетка под гнетом сотого по счету насильника. К такому, изнасилованному, мы не стали и приближаться и тронулись дальше по побережью.

Геленджик приютил нас на пляже. Штормило. Дождь, к счастью, так и не пошел. Мы сдвинули рядом два бесхозных топчана, постелили спальник и укрылись одеялом. Моя сумка была у меня под головой, Пессимист сунул себе под голову ту мелочь, что оставалась в его рюкзачке, и беспечно поставил его рядом — в нем был лишь маленький арбуз, который мы предназначали на завтрак, — и опочили сном безгрешных младенцев.

Утром я пробудилась от дикой боли — мерзкий демон, принявший облик чайки, защемил мне клювом большой палец на ноге и с остервенением рвал его прочь. Я заорала и стала отбиваться от хищной твари другой ногой. Пессимист, забыв о пацифизме, повел наступление с фланга. Людоед сопротивлялся свирепо как мог, но в конце концов вынужден был отступить не солоно хлебавши.

Пока я приходила в себя, утешая свой чуть было не пустившийся в самостоятельное путешествие палец, Пессимист начал собирать вещи, и тут обнаружилось исчезновение рюкзака — вместе с арбузом. Вот это было действительно круто. Кое-как мы запихали его вещи и спальник в мою сумку — и двинули к трассе прямо с одеялом в руках.

Лихой драйвер на жигулях без дворников доставил нас в Сочи — он несся по серпантину под проливным дождем, и в ветровом стекле не видно было ничего, кроме бешеных водяных струй, разбивающихся под резко меняющимися углами.

Господь пощадил нашего драйвера — но не пощадили менты. Едва он пересек границу всесоюзной здравницы, умытой и залитой солнцем, как его стопанул волчара с полосатой дубиной в лапе. И оштрафовал на десятку — поскольку на этом говеном курорте действовал закон, запрещающий курить за рулем! И сколько бы после этого Пессимист ни старался пробудить во мне симпатию к этому утопающему в самодовольстве городишке, где он, по его словам, провел лучшие дни своего детства, все было впустую.

Впрочем, мы чуточку исправили карму этого места, добравшись ночью до моря. Наконец-то оно было ласковым и спокойным. Темный берег был совершенно тих и безлюден. Луна — специально для нас — бросила на черную воду подрагивающую золотую полоску.

— Будем купаться? — спросила я, стараясь скрыть малодушие: было отнюдь не жарко.

Последовал утвердительный ответ.

Не то, чтобы я убежденный нудист. В принципе, мне все равно — если человеку в кайф, пусть купается хоть в сапогах. Но мне хотелось, чтобы здесь и сейчас — между нами — все было правильно. В карманном справочнике хиппаря черным по белому записано: залезать в воду положено голяком, ибо из всех способов общения с реальностью волосатый обязан выбирать наиболее естественный — а что может быть неестественнее мокрой тряпки, противно липнущей к телу? Да и дал же нам зачем-нибудь Отец наш Небесный наши костлявые поджарые тела — неужто ответить черной неблагодарностью и стыдливо прятать друг от друга то, чем Он посчитал нужным нас наделить?

...Мы стояли рядом в прохладной воде — нагие и, смею думать, прекрасные — как прекрасен любой, пронзительно и до конца открытый красоте, пронизывающей мир. Если мы и прикоснулись друг к другу, то лишь одним — бесплотным, как крыло бабочки, — поцелуем. Мы были вне плоти, и плоть была не властна над нами. Мы были сродни окружавшей нас темной воде и льющемуся на нас лунному свету. Звезды смотрели на нас с далекого неба, волны с тихим плеском ударялись в наши тела и спокойно катились дальше. Никто в этом мире не мешал друг другу, мы все умещались в одном мгновении — и нам не было тесно... Мир был красив, прост и бесконечен. Наши чувства были лишены страсти. Мы испытывали друг к другу лишь нежность — но нежность была так велика, что могла уже, кажется, затопить все окружающее пространство...

Здесь мы ночевали по цивилу — у знакомых Пессимистовых перентов, в квартире, где все было подчинено задаче принять как можно больше постояльцев. Когда мы заявились туда, пожилая пергидрольная блондинка принялась было квохтать, что у нее все занято и расписано, и невооруженным глазом было видно, какие эмоции мы у нее вызываем. Но Пессимист разоружил ее полным неврубом во все ее намеки и ухищрения, так что в конце концов она всунула нас на узкие коечки по бокам по-южному широкого застекленного балкона.

Несколько лет спустя эта достойнейшая дама выперла-таки нас, просивших укрытия на одну ночь — да и то потому только, что погранцы с мусорами разгромили наш лагерь в Третьем ущелье и двое суток мотали нас по ментовкам, наркодиспансерам и судам, а мы были с ребенком, и нужно было хоть чуточку отдышаться. С невыразимой гадливостью она посмотрела на предъявленную в качестве аргумента к состраданию чумазую крошку и изрекла: “А, может, он у вас больной? У меня у самой сейчас внук. А если он его заразит?” Пессимист стал было что-то доказывать, но я повернулась и пошла вниз по лестнице. Даже если бы весь остальной мир горел в огне, я не осталась бы в этом гадюшнике ни секунды.

Утром мы наткнулись в кухне на завтракающую пару — спортивный моложавый отец вывез на отдых дочь-нимфетку. Спортсмен разглагольствовал о здоровом образе жизни, который он подавал как высшее достижение истины. “Животные все время бегают, — назидательно трендел он. — А человек бегает очень мало, и вот результат — старость, слабость, болезни. Я, например, перестал ходить. Да. Я все время бегаю, только бегаю, вообще не хожу. Всем надо бегать...”

— Зачем? — вдруг прервал его монолог Пессимист.

— Что — зачем? — неприязненно встрепенулся пропагандист бега. — Я же объясняю. Животные...

— Зачем человеку бегать? Он же не животное, — холодно припечатал Пессимист. Бегун встал и возмущенно вышел. Мы доели свои скудные крохи и тоже пошли на трассу.

MAKE LOVE NOT WAR

Немало людей описывало Новый Афон. Но нам он открылся совершенно с иной, можно сказать, новой стороны.

Для начала я поимела довольно стремный базар с местными парубками. Пессимист с удивившим меня упорством долбился прозвониться в Москву (я, оставившая ребенка, предпочитала не звонить вовсе: была уверена — стоит только матушке услышать мой голос, и она заставит меня вернуться), а я, мирно куря, дожидалась его на деревянной приступке у переговорного пункта.

Парубки нарисовались почти мгновенно — и принялись клеить настойчиво и довольно бесцеремонно. Я была полна самых мирных намерений и отвечала твердым, но вежливым отказом.

— Почему не хочешь с нами пойти? — стал добиваться самый смазливый, видимо, впервые столкнувшийся с женским упрямством и теперь горящий желанием понять его природу.

— Я не одна, — дала я ответ, по московским меркам, как мне казалось, исчерпывающий. Но здесь была не Москва.

— С подругой, с подругой! — радостно загалдели горцы, точно обнаружили воблу с икрой. — Подруга тоже нужна, где она, зови скорее!

— Это не подруга, это друг, — произнесла я максимальным нажимом, ожидая смущения в рядах противника. Не тут-то было.

— Э, какая разница! — ответствовали ко всему готовые горцы. — Друг так друг, с другом пойдем!

И тут на пороге наконец-то нарисовался Пессимист...

Не знаю, сколько ангелов пришлось Господу Богу послать нам на выручку, но в бубен нам почему-то не настучали — несмотря на все попранные законы южного гостеприимства.

Меж тем стоило подумать о ночлеге. Опасаясь новых контактов с любвеобильным местным населением, если останемся в пределах плотной застройки, мы решили взобраться повыше на гору и перенайтать в лесу. И вот брели и брели вверх по бесконечной дороге, проложенной меж отвесных скал, так что свернуть с нее было при всем желании невозможно. Смеркалось. Не помню точно, но почти уверена, что начала помаленьку ныть.

Изначально я всегда настроена на мужественное преодоление трудностей. Беда, однако, в том, что силы, как правило, истекают задолго до достижения конечного результата. И доктор Джекилл сдает вахту мистеру Хайду. Однажды (несколько лет спустя), вконец ошизев от жары, усталости и безмазовейшего стопа, я устроила жуткую истерику на центральной площади Бухары. Я кричала, плакала и топала ногами, требуя душа. Было бы справедливо, если бы Пессимист меня просто убил — стопные законы запрещают ссоры в пути, а уж такую погань западло практиковать вообще где бы то ни было, — и более разумного запрета невозможно придумать (неплохо бы также иметь в виду генеральную метафору жизни — как пути, а не как театра). Но он стоически дождался, пока накал моих воплей немного утих, и спросил:

— Ты понимаешь, что вода здесь может быть только в гостинице?

— Мне все равно, — ответствовала я мрачно. — Я просто сейчас умру — и поступай как знаешь.

Прямо перед нами возвышался уродливый бетонный параллелограмм с надписью “Интурист”.

— Нас туда не впишут. Что я, по-твоему, должен делать?

— Да что хочешь. Я сказала, что не сойду с этого места, и не сойду, хоть убей.

(Ну, чего бы ему не дать мне в лоб? — загадка.)

Он посадил меня на рюкзак, взял ксивники и ушел. И нас — офигев от нашей наглости до потери контролирующего действия рассудка, — поселили в номере с ванной! И хрен с ним, что из неприделанного крана, который нужно было придерживать рукой, едва струилась чуть теплая ржавая водичка (которая кончилась ровно к тому моменту, когда Пессимист только начал намыливаться)... А потом нас задаром накормили рисом и помидорами в уже закрывшемся ресторане, потому что мой спутник был на все руки мастак и нарисовал шариковой ручкой на листке в клеточку якута, служившего здесь поваром... А потом ночью меня укусил скорпион — и рука раздулась как бревно, — этот паразит нашел меня в самой гуще concrete jungle аж на шестом этаже, а ведь перед этим я неделю самым доступным образом проспала на земле в безлюдной долине Агалыка...

— Э, куда идете? — раздался вдруг голос за спиной. Нас, едва плетущихся (из-за меня), легкой походкой нагонял пожилой абориген.

Мы объяснили намерения.

— Нет, нельзя, — всполошился он. — Нельзя ночевать, там волки!

— Неужели тут водятся волки? — встрепенулась я точно заправский натуралист-энтузиаст, отчего-то ничуть не испугавшись.

— Да, да, есть. Водятся, — добавил он для убедительности и покивал головой, будто опасаясь, что мы все-таки не до конца его понимаем.

— А где же тогда можно ночевать? — устало поинтересовался Пессимист.

Абориген снова заладил про волков, потом побазарил о чем-то на местном языке со стариком, который кстати подвалил с тележкой и осликом, а потом вдруг предложил перенайтать у него в доме. Мы преисполнились благодарности и через некоторое время уже сидели среди застолья, идущего своим чередом на подворье этого доброго самаритянина.

Праздновали (не первый день) прибытие в гости к хозяйскому сыну боевого товарища, с которым они воевали в Афгане. За столом сидели одни мужчины, женщины молча подавали, но меня — справедливо не посчитав за правильную женщину — усадили с мужчинами. Молчаливая дочь Аллаха поставила перед нами миски с похлебкой. Я робко взялась за ложку.

— Извините, а тут есть мясо? — тут же заинтересовался дотошный вегетарианец. Его заверили, что в большом количестве. — Нет, спасибо, я не могу это есть, — завел свою песню виртуоз дипломатии.

У меня екнуло сердце. “Ты с ума сошел, — зашипела я ему в ухо. — Ты же оскорбляешь их отказом есть за их столом! В конце концов, какие принципы важнее — неупотребления мяса или неоскорбления человека?” После нашего совместного крещения — чего не сделаешь ради брата? — из солидарности я тоже перестала класть в рот трупы животных, но теперь демонстративно и дерзко очистила миску. Конечно, я не много теряла: у него-то это был давний нравственный выбор, а у меня — без году неделя и то по эмоциональному порыву.

Первую выходку моего спутника, осуждающе покачав головами, хозяева стерпели и предоставили ему волю набить себе желудок хлебом. Но на этом дело не кончилось. Роль заводилы-говоруна за столом выполнял тот самый герой-афганец, ради которого, собственно, и собралось общество. Он был уже в изрядном подпитии и громко хвастался охотничьими успехами перед совсем неясным персонажем (было темно), отвечавшим в основном нечленораздельными звуками одобрительного характера — в сюжете, кажется, фигурировали утки.

Пессимист уверяет (письменно), что бузу начал именно он. Мне помнится иначе. Как бы там ни было (“Нет, это я сказал “Э-э”!”. Гоголь. “Ревизор”), кто-то из нас (ну, точняк это была я — даже интонацию помню: типично женская интонация) прервал его излияния:

— А вам не кажется, что убивать животных ради забавы — слишком жестоко?

Господи, ну можно ли быть такими идиотами?

Сущности вопроса мэн сперва то ли не понял, то ли градус был великоват и реакции ощутимо замедлились, но какое-то время он тяжко переваривал услышанное. Схватив, наконец, тему, он с плохо скрытой обидой разъяснил, что после того, что он делал в Афгане с людьми, заморачиваться на том, что происходит с их меньшими братьями, практически не имеет смысла.

Вот тут инициативу стопудово перехватил Пессимист (я сумела застолбить лишь амплуа подпевалы, изредка подтявкивая на манер шакала Табаки) и провоцировал ушедшего на покой героя до тех пор, пока тот не потерял последнее терпение и в качестве контрапункта между дискуссией и намечающимся шоу не предложил уроду оторвать одно место и засунуть оторванные части — в другое. Поскольку со всей очевидностью обнаружилось, что он не любит родину, не уважает армию и до кучи оскорбляет внешний вид человека. Ответное суждение о предназначении человека (вообще) и его службе в армии (в частности) лишь подлило масла в огонь.

Герой начал грузно высвобождать из-за стола свое несколько дезориентированное чачей тело. На лице читалась решимость доказать, что афганцы слов на ветер не бросают.

Но хозяева были не заинтересованы в мордобое. Тем более, что силы были очевидно неравны, и в воздухе ощутимо запахло смертоубийством. Сразу несколько человек бросилось успокаивать оскорбленного воина. Однако и нашу участь, к общему удовлетворению, следовало как-то решать. Хозяин нашел неординарный выход.

— Дайте паспорта, — строго приказал он.

Мы послушно отдали ему в руки свои единственные сокровища. Он долго и вдумчиво изучал содержание документов, после чего выразил сомнения в их подлинности, выдвинув железный аргумент, что советский человек ни рассуждать, ни действовать так, как на его глазах проделали мы, — не может. Отсюда следовало только одно умозаключение: перед ним — круто замаскировавшиеся шпионы. Он отвел нас в сарай и запер, пообещав с утра пораньше съездить в местную ментовку за помощью для выявления наших вредоносных намерений. Паспорта он унес с собой — как главную и неопровержимую улику.

Мы сидели под замком, полные адреналином по самое не хочу, и — клянусь! — совершенно ничего не боялись. Все происходящее казалось диким сюром, хотя мы оба готовы были признать, что вели себя неправильно — прежде всего, потому, что обидели и раздражили людей, оказавших нам гостеприимство. Но делать теперь было нечего. Лажанулись на славу.

Итак, мы сидели под замком и не сомневались, что грядущий день готовит серьезные испытания. Не было ясно до конца, что с нами сделают. В сознании замерцало ощущение последней минуты, которую следовало прожить как-то по-особенному. К тому же вокруг скопилось столько бессмысленного агрессива, которому необходимо было противопоставить что-то метафизически значимое — и ценное настолько, чтобы исправить и вылечить хоть малую частицу мира, окружавшую нас в нашем сарае.

Арсенал средств, которыми мы располагали, был небогат. Собственно, мы сами и были единственным, годным к делу средством. Апокалиптической реальности срочно требовалась мощная инъекция любви. Мы были как два последних человека на Земле, от которых зависело ее будущее. Общий опыт, достигнутая степень близости, взаимная братская нежность, экзальтация, совместное противостояние враждебному миру, висящая над нами угроза, экзотические обстоятельства — слились в один, естественный в сложившихся обстоятельствах, порыв.

Make love, — учили отцы-основатели, — сим победиши... А что нам еще оставалось?..

ОТСТУПЛЕНИЕ ОБ ЭРОСЕ И ТАНАТОСЕ

“Секс был ловушкой, секс был черной ямой, в которой гибли все мечты, все иллюзии, все, что составляло солнечную часть мира. Лишь с Матильдой, с одной Матильдой это имело какое-то оправдание, ибо я действовал по законам семьи, и оправдывался этими законами. Но семьи-то я не хотел.”

Этот ужас — настоящее, собственноручно записанное (много лет спустя — отрефлектированное, значит) признание моего героя. Вот какое впечатление этот маньяк (у меня нет для него другого слова) вынес из первого опыта общения с женской природой. Здоровый это человек?.. И откуда вообще в голове берется такой мрак? (“И они еще думают, что, получая статьи, кого-то обманули”, — обронила как-то моя подруга, задумчиво глядя на собственного мэна, отрешенного играющего на флейте в салоне пицундского автобуса.)

К тому же этот фрагмент (у текста нет канонической версии, существуют и другие варианты, но суть примерно одинакова) содержит элемент бессовестной лжи. То есть врет нагло, беззастенчиво — и непонятно зачем. Ответственно утверждаю: никогда, ни при каких обстоятельствах, ни в ясном уме, ни в расширенном сознании, ни даже в бреду это чудовище в обличье человека не действовало — и не могло действовать! — по законам семьи. Законы семьи были органически чужды этой извращенной натуре. Много лет, не щадя живота, он боролся против законов семьи (Господи, открой мне наконец — что же это за законы?) — и чуть было не победил. “Но семьи-то я и не хотел”, — вот это чистая правда.

Он метался как тигр в клетке, впадая в жуткие, мрачнейшие депресняки, сбегал путешествовать, тосковал, парализовывал свой слух наушниками и отгораживался от меня очередной “Феноменологией духа”, сто тысяч раз расставался со мной — и все только потому, что смертельно, до дрожи в коленках, боялся, что кто-то (то есть я) его поймает.

“Я хочу оставаться свободным, и поэтому не должен совершать необратимых поступков”, — вот почему вместо радости этот несчастный ощутил плотные стены ловушки. “Я человек нравственный, а, значит, буду детерминирован ответственностью. Если у меня будут дети, я застрелюсь”, — и я годами слушала эту чушь и свято верила, что сумасшедший исполнит задуманное. (Вот ведь клинило-то. Интересно, чем бы он застрелился?). Как будто он был свободен от своей шизы! — но это ему в голову почему-то не пришло ни разу.

То, что мэны не особенно стремятся к реализации творческой силы в потомстве, отнюдь не было для меня новостью. Но тут дело обстояло много хуже.

“Дионис, молодой и цветущий бог материальной жизни в полном напряжении ее кипящих сил, бог возбужденной и плодотворной природы, — то же самое, что Гадес, бледный владыка сумрачного и безмолвного царства отошедших теней. Бог жизни и бог смерти — один и тот же бог... Закипающая в индивидуальном существе полнота жизненных сил не есть его собственная жизнь, это жизнь чужая, жизнь равнодушного и беспощадного к нему рода, которая для него есть смерть”, — так сформулировал их общую шизу любимец моего избранника Владимир Соловьев.

Судя по всему, на каком-то (неизвестном мне) повороте его (или их обоих — что вернее) догнала универсальная архетипическая мифологема лона с зубами (вход посвящаемых в пещеру-преисподнюю, понимаемый как заглатывание инициирующей пастью, выступающей одновременно и как рождающее лоно. То, что это временная смерть, предшествующая возрождению в ипостаси героя, объяснить просто не успели — слишком прытко он шарахнулся в сторону и сделал ноги.) Так что плотские отношения он понимал только так, как трактует их известная анимация с хищным женским цветком из “The Wall”.

В первые же месяцы нашей совместной жизни ему без труда удалось развить во мне тяжелый ответный невроз — вдобавок ко всем, уже существующим. Надо было видеть это безжизненное серое лицо, больше похожее на камень, чем на живую плоть, чтобы понять, какое отчаяние охватывало моего возлюбленного всякий раз после того, как срывало болты. Редкой красоты картина для любимой и любящей женщины.

Почти сразу же мне был предложен вариант строго платонических отношений — со ссылками на разные авторитеты (в том числе, и на Иоанна Кронштадтского, которого он теперь сильно недолюбливает — стыдно стало, наверное). Я ответила категорическим отказом.

Здесь необходимо пояснение. Мое собственное либидо было подавлено еще на стадии второй перенатальной матрицы (по классификации Грофа), так что плотские отношения сами по себе были мне в общем-то не нужны. Я могла держать пост сколько угодно, ничуть не страдая от этого физически. Но я тоже была максималистка — и у меня тоже были свои идеалы. И я испытывала настоящие моральные муки, видя порушение и поругание дорогих для меня постулатов.

Самый большой ущерб несла идея, что все правильное — гармонично и радостно, а если не радостно и не гармонично, то, значит, неправильно и недопустимо. И требует немедленного и всемерного исправления. Соединение двух монад через акт любви представлялось мне необходимым условием для преодоления их онтологической разъединенности и изоляции. Этот акт имел для меня безусловно сакральный смысл — и в пределе стремился к универсальному. Но в конце концов, я только женщина, могу и ошибаться...

Мы попробовали обойтись друг без друга — и не сумели.

Два (повторяю — два!) первых года мы прожили в режиме жесткой брахмачарьи, лишь изредка (раз в несколько месяцев) нарушаемой — либо потому, что у меня срывало крышу, и я, рыдая в голос, грозила уйти насовсем, либо (очень редко) мой аскет сам терял контроль над ситуацией и отдавался закипающей в его индивидуальном существе полноте жизненных сил...

Ганди, как известно, пять раз принимал брахмачарью и пять раз сдавал ее обратно, прежде чем достиг нравственного совершенства и абсолютной плотской индифферентности.

...Какое счастье, что мой дарлинг — не Ганди!

КАК ПРОЙТИ В АПТЕКУ?..

Итак... У меня в объятиях лежал тяжелый сумасшедший, притворяющийся херувимом с золотыми кудрями по пояс, — готовый до бесконечности усложнять самые простые вещи, отравляя жизнь себе и — теперь уже до кучи — мне. Но я еще этого не знала. Зато знал наш общий с этой минуты ангел-хранитель, который подал докладную наверх и выпросил облегчения, учитывая предстоящие трудности глобального характера, хотя бы по пункту разборки с пленившими нас аборигенами. Ни свет ни заря в наше узилище с паспортами в руках вдруг явилась жена хозяина, вчера кормившая нас за столом.

— Уходите сейчас, пока мужчины не проснулись, — сказала эта мудрая женщина, готовая нарушить предписанное ей Кораном послушание ради принципов человеколюбия. И повела нас по сложному лабиринту хозпостроек. В одном из сараев, откуда шел наиболее острый, почти непереносимый запах навоза, кто-то всхрапывал — тяжко и грозно. Перехватив мой недоуменный взгляд, она, чуть усмехнувшись, пояснила:

— Кабана держим.

Вне всяких сомнений усмешка относилась к моему невежеству, а вовсе не к щекотливости пребывания запрещенного животного в лоне мусульманской общины.

...Грузия — маленькая страна. И ездят там на короткие расстояния. Конечным пунктом нашего путешествия был Батуми, а мы все никак не могли остановить свой грузовик — и двигались позорными мелкотравчатыми рывками.

— Ну что теперь-то! — досадливо восклицает очередной драйвер и хлопает ладонями по рулю — гаишник за ветровым стеклом плавно увеличивается в размерах и уезжает из поля зрения куда-то вниз. Драйвер берет путевые листы и идет объясняться.

Дверь с нашей стороны кабины неожиданно открывается.

— Так, ну кто тут у тебя? Вылезайте. Документы есть? Показывайте.

При виде меня голос мента начинает было модулировать тошнотные обертоны, но тут наружу выбирается Пессимист — и лицо сотрудника госавтоинспекции на глазах каменеет. Несколько секунд он борется с собой, потом долго и сосредоточенно изучает паспорт — временами отрываясь и подолгу упираясь глазами в недоступный его пониманию феномен с хилой порослью бороденки.

— Слушай, ты мужчина или женщина? — наконец развязно роняет мент и, конечно же, тянется лапой к хаеру. Как же я ненавижу этот их гнусный жест!

Пессимист дергает головой как норовистая лошадь, которую пытаются схватить под уздцы, и неприязненно информирует:

— Мужчина.

Гаишник добродушно смеется и призывно машет рукой товарищу, высунувшемуся из дверей поста.

— Смотри — вот говорит, что он мужчина!

Они долго ухохатываются и базарят между собой на своем гортанном наречии, потом делают знак нашему драйверу, что он может катиться на все четыре, снова базарят — первый мент в доказательство показывает паспорт, они снова смеются, качают головами, и, наконец, возвращаются к прерванной беседе:

— Слушай, я не верю. Ты не мужчина.

— Мне что — рубашку снять?! — я вижу, как он взбешен. (Позже, набравшись харизмы, он в подобных случаях предлагал снять штаны.) И не жду ничего хорошего.

— Сними, — с детским простодушием вдруг отзывается гаишник.